В пору солнцеворота лес затихает рано. Еще при солнце перестают стучать дятлы и засыпают синицы. Замирают осины, и только у их подножия раздаются шорохи. Постепенно зелень листьев и травы, краснота нагретых сосновых стволов и другие дневные краски становятся неразличимыми. Только раскрывшаяся дрема да березы белеют в потемках. Зажигаются на восточной стороне неба звезды, а рядом с тропинкой - фонарики светлячков. Над болотцем, словно дым от костра, не касаясь осоковых кочек, повисает негустой туман.
И в те мгновения, когда вот-вот исчезнет граница между зубчатой стеной леса и потемневшим небом, то ли из болотного туманчика, то ли из густеющего мрака неожиданно возникает черный силуэт беззвучно летящей птицы с острыми крыльями и узким, длинным хвостом, имеющими по белому пятну на концах. Полет черной птицы необыкновенно изящен. Ударив крылом о крыло, будто хлопнув в ладоши, и сделав красивый вираж, она опускается на нижнюю ветку крайней сосны и сливается с ней. Через мгновение оттуда раздается негромкая, но отчетливо слышная на всей поляне рокочущая трель. Это даже не трель, а какое-то переливчатое мурлыканье, лягушачье урчание. На одном выдохе оно тянется двадцать, тридцать секунд, минуту, полторы... Мгновенная пауза - и новая трель, продолжительнее первой, которая опять обрывается внезапно, как началась. Потом следует третья и почти без передышки - четвертая. Так исполняет свою сумеречную песню таинственная птица козодой.
Июньские сумерки - долгие, но вот, наконец, они переходят в темную ночь. А козодой не собирается умолкать, словно ждал он вечера не для того, чтобы скорее начать охоту, утолить свой голод, накормить птенцов, а для того, чтобы убаюкать лесные чащи своим негромким журчанием. Постепенно к его трели присоединяются все новые. Хлопают в темноте птичьи крылья, то один, то другой козодой коротко взвизгивает, как довольный поросенок, и со всех сторон несется одинаковое урчание, сливаясь в сплошной рокот хорошо отлаженного механизма, работающего без перебоев. К нему быстро привыкаешь и вскоре перестаешь замечать, как не замечаешь лесную тишину, и поэтому непременно пропустишь миг окончания вечернего концерта.
Днем только случай позволит увидеть где-нибудь неподалеку от этой полянки внезапно вспорхнувшую с земли или с ветки темную птицу, которая, несколько раз взмахнув крыльями, исчезает среди деревьев, или наоборот, опустившись на ветку рядом, превращается в ее сухой обломок, покрытый тусклыми лишаями. Не птица, а сучок сучком. Подойти к нему можно, не прячась, так близко, что станет виден частый птичий пульс. Только вечерние сумерки снимают с козодоя неведомое и вечное заклятие, а новый рассвет опять превращает его в лесное изваяние, и до вечера он не может пошевелиться по своей воле.
Словно шапки-невидимки на козодое и его птенцах
Есть в Усманском бору около озера Чистого маленькая пустошь, где в древние годы полыхнул небольшой пожар. Обгоревшие деревья сразу вырубили, но сколько ни сажали сосну снова, не растет - и все. Чуть выступив из соснового ряда, наклонился над пустошью полуживой дуб, у которого от всей кроны остался единственный сухой сук - любимое место живущих поблизости козодоев.
В ясную ночь июньского полнолуния выкатывающийся из-за леса огромный красноватый диск обязательно зацепится за этот обломок, и прежде, чем оторвется от него и пойдет вверх, врежется в сияющий круг силуэт острокрылой птицы и сольется с веткой. Если направить туда луч карманного фонарика, он не осветит ни дерево, ни эту ветку, но на фоне луны, будто бы на ее поверхности, вспыхнет ярко-красная точка, и, как ответный астросигнал, зазвучит трель козодоя. Если обойти полянку так, чтобы луна оказалась за спиной, то уже на фоне черного леса будет гореть этот же немигающий огонек. По таким огонькам ночью отыскать с фонариком козодоя проще, чем днем. Рубиновым цветом светятся глаза птицы, отражая слабый луч лампочки. Не щурится на свет, не мигает, будто слепая, хотя видит в темноте не хуже совы. Возможно, ее зрение даже острее совиного: ведь добыча так же мала, как и у летучих мышей. Ловит козодой эту мелочь в такой темноте, когда человеку собственную ладонь разглядеть трудно. В густом сосняке летает, не сбавляя скорости. Такое свечение глаз в отраженном свете только у взрослых птиц. А у птенцов, пока они под опекой родителей, глаза не светятся, как и у котят до шестинедельного возраста.
Среди степных блуждающих огней какие-то, несомненно, принадлежат козодою. В одну из поздних весен эти огоньки до полуночи водили меня по заброшенным, давно неезженным дорогам в донецкой степи. Свистели и щелкали по заросшим балкам соловьи, скрипели на лугах коростели, у прудов на старых ветлах перекликались зорьки, да тявкали по буграм недовольные лисы. Козодоев же в этой степи было столько, что их глаза светились, как аэродромные посадочные огни. Птицы-невидимки взлетали с дороги перед автомобилем, и красные искры глаз гасли в темноте, а впереди, за взгорками, вспыхивали новые.
Отражая свет костра, фонаря, луны, горят в ночи рубиновым, сапфировым, хризолитовым, изумрудным, опаловым огнем глаза хорьков, пауков-волков, ершей, судаков, бабочек-совок и бражников, зайцев, лис, оленей и множества других зверей, рыб, насекомых. Давно разгадана тайна этого свечения (свет отражается особым блестящим слоем различной окраски на дне глаза), но у козодоя есть в нем нечто загадочное.
Несколько раз я разглядывал козодоя в ночной обстановке при очень ярком свете. Не в неволе и не больную птицу, а самку на гнезде. Луч прожектора был настолько силен, что был четко виден узорчатый рисунок пера, короткие щетинки по разрезу рта и даже совсем крошечные перышки-реснички, однако при этом птица никогда не прищуривалась, как днем, а смотрела на свет широко раскрытым огненным глазом. Но в какой-то неуловимый миг словно непрозрачная шторка-затвор задергивала птичий взор, и тогда на месте рубинового фонарика оказывался самый обыкновенный глаз с черной точкой зрачка и коричневой в темных прожилках радужкой, а потом снова ярким угольком вспыхивал немигающий глаз, словно по собственной воле включала и выключала самка свой фонарик.
Если бы глаза козодоя светились только в темноте, загадку этого произвольного или непроизвольного "выключения" и "включения" можно было бы как-то объяснить. Но козодой может продемонстрировать свою удивительную способность и в солнечный полдень. Светятся ли глаза кошки, лисы, собаки или иного зверя на ярком солнце? Нет, они блестят, но не светятся ни красным, ни зеленым. Для их свечения нужно, чтобы общее освещение было слабее луча, попавшего в глаз. Может быть, у ослепшего животного, зрачки которого одинаково широко раскрыты и днем, и ночью, что-то блеснет в глубине черного глаза, если направить в него солнечный зайчик. У здорового и зрячего волка, хорька, зайца зрачок при сильном освещении словно игольное отверстие.
В живой и неживой природе еще немало явлений интересных, удивительных, но пока еще не разгаданных. Не каждое из них удается увидеть вторично. И тогда ставший известным факт может забыться, а через несколько лет явиться случайно другому счастливцу.
Стоило мне впервые увидеть вечерний подъем черных стрижей, как уже через неделю я показывал всем желающим, как улетают на ночь в небо черные птицы, и брал у них описание виденного, чтобы потом избежать упреков в неправдоподобности собственных наблюдений. Но только раз в жизни удалось мне быть свидетелем осенней встречи пары сизоворонок, ухаживаний чернолобого сорокопута, пения воробья, мести желтоголовой трясогузки, избавления семьи мухоловок от кукушечьего яйца.
Зоолог Борис Нечаев, никогда не видевший ночного свечения глаз козодоя и даже не ведавший о нем, хотя и приходилось ему фотографировать живых птиц в потемках, видел это свечение днем. В начале осеннего пролета утром ясного дня он заметил на упавшей ветле затаившегося козодоя. На стволе лежала густая тень от соседних деревьев, но в полдень солнце должно было заглянуть в чащу. Рассчитывая на хороший снимок, Нечаев осторожно установил фотоаппарат и стал терпеливо ждать, когда солнце осветит и лежащий на земле ствол, и козодоя на нем. Три часа, не шевельнувшись, пролежала птица, и лишь мягкий стук шторки в камере вывел ее из оцепенения. Но она не улетела от испуга, а лишь вздрогнула и, словно сама пугая человека, в тот же миг широко раскрыла темные глаза, вспыхнувшие на секунду-другую бледно-рубиновым цветом. На второй щелчок снова непонятным огнем полыхнул птичий взор, а на третий веки открыли обыкновенные птичьи глаза. И потом, сколько ни щелкал фотоаппарат, как ни устраивался поудобнее фотограф, козодой лежал на шершавой коре сам как кусок коры.
Удивительно легок и бесшумен полет козодоя. После того как перестанут петь соловьи, переведутся самые злые комары и угомонятся на озерах лягушки, тихими становятся ночи в лесу. В такую пору реют над спящими полянами козодои, лишь изредка похлопывая крыльями на лету. Птицы то повисают на месте, то проносятся так стремительно, как будто часть темноты сгустилась на миг в черное видение и тут же растаяла. Но звук их полета не сильнее, чем от трепетания крылышек крошечной моли.
Если днем козодой сидит на ветке, это самец. Его на взлете то белым пятнам на хвосте и крыльях узнать легко. А самка, никому не заметная, лежит на яйцах. Гнезда никакого нет, два яйца в бледно-серых и коричневатых пятнышках - на старой хвое, на сухих листьях или просто на песке. Ни ямки, ни лишней травинки, ни собственного перышка, ни чужого. Утром и вечером тут негустая тень от сосен, а днем солнце светит как в широкое окно, но птица не шевелится. Однако когда бы ни пришел сюда, все она клювом к солнцу, так что от нее боковой тени нет: в шесть утра она, как стрелка, указывает на восток, в полдень - на юг, в шесть вечера - на запад. В пасмурную погоду, в туман, не видя светила, лежит как придется.
Уже запоют поодаль самцы других пар, а она все не в силах стряхнуть с себя дневное оцепенение. Когда же "забулькает" ее собственный, мгновенно преображается птица, широко распахнув темные глаза. Легко взлетает вверх и начинает охоту. Яйца так и остаются ничем не прикрытые, иногда даже под проливным дождем. Они быстро остывают, но жизнь в них не угасает.
Днем самка по своей воле ни за что не оставляет яйца ни на минуту, хотя место выбирает такое, которое больше никому не приглянется даже для отдыха. Некому и нечего тут искать, сюда не сворачивают с охотничьих троп ни лиса, ни куница, не заглядывает ястреб. Тут живет козодой. Лежит, как дремлет, сливаясь с окружающим фоном, птица-невидимка. До узеньких щелочек прищурены глаза, но видит она все и всех вокруг, не поворачивая головы, потому что разрез больших глаз чуть загибается к затылку, и общее поле их зрения равно тремстам шестидесяти градусам. Полный круговой обзор при полной неподвижности.
Когда зарядит на много часов обложной грибной дождь или налетит грозовой ливень, намокает перо самки, и снова она неотличима от мокрой и потемневшей лесной подстилки. А если бы оставалась сухой, отряхивалась от капель, то стала бы заметна уже издали. Летом в сосновом бору все сохнет быстро. Белый мох через два-три часа после дождя начинает опять хрустеть под ногами, и перья птицы и хвоинки вокруг нее принимают прежний цвет.
За день до появления первого птенца на свет из-под наседки слышится слабенькое, но отчетливое попискивание. Пробивая изнутри скорлупу яйца, птенец словно предупреждает мать о скором своем рождении. Через сутки то же самое повторяет второй. Эта разница в одни сутки нормальна для козодоев, потому что самка, положив первое яйцо, сразу начинает его насиживать.
Птенцу достается примерно треть работы по освобождению из тесной скорлупы, остальную выполняет мать. То ли что-то изменяется в попискивании еще не родившегося существа, то ли самка ощущает его первое движение, но только она, вдруг привстав на коротеньких ножках, начинает странно топтаться на месте, слегка переваливаясь с боку на бок, поворачиваясь, как флюгер, то в одну, то в другую сторону, заглядывает под себя, трогает клювом яйцо и снова топчется. Это топтание немного похоже на движения наседки, когда она поплотнее укладывается на яйца.
Если это происходит днем, птица словно забывает о необходимой маскировке. Лишь появление возможного врага заставляет ее замереть на несколько секунд. Она явно взволнована и, несмотря на яркое освещение, то и дело словно в удивлении широко раскрывает темные глаза, а потом, спохватившись, прищуривает снова.
Внезапно перо на ее груди раздвигается, и, высовываясь из него, вверх тянется мокрая головка птенца на тоненькой шейке. Этот первый контакт птенца и матери, похожий на мгновенный птичий поцелуй, определяет всю будущую жизнь малыша вплоть до самостоятельного полета и первой охоты: он, проголодавшись, тянется за порцией корма к коротенькому клюву взрослой птицы. После этого "поцелуя" птенец быстренько прячется под перо, а мать, приняв изначальное, как четверть часа назад, положение головой к солнцу, замирает, прищурив глаза. Под ней обсыхающий птенец, две половинки скорлупы и второе яйцо.
Становится понятным странное топтание: птица собственной тяжестью разминала яйцо, надколотое птенцом изнутри. Казалось бы, что у козодоя - ночной птицы все важные события в жизни должны совершаться ночью, а выходит, что появиться на свет он может и в полночь, и в полдень.
Утром следующего дня пустые скорлупки лежат рядом с наседкой, а птенец и второе яйцо - под ней. В полдень, ровно через двадцать четыре часа, повторяется то же топтание, и появляется младший. Однако если под скорлупой второго яйца нет жизни, самка отказывается от него, даже не дожидаясь темноты. Вспугнутая внезапно, она быстренько возвращается к первому, опускается рядом с ним и, чуть слышно поворковав, зовет его к себе. Малыш довольно проворно забирается под перо, а яйцо остается лежать рядом как посторонний предмет, как сухая сосновая шишка. Все, срок прошел! Программа по насиживанию закончилась, и птица перестала быть наседкой, став отныне кормилицей. Вечером она отводит птенца, сколько тот сможет проковылять, от яйца, которое, может быть, днем станет находкой вездесущих соек.
Двух-трехдневные козодои чем-то напоминают четвероногих животных: ковыляя по земле, они опираются на крылья, как летучие мыши. И движения этих бесперых крылышек очередные: левым - правым, левым - правым, а не сразу обоими вместе, как в полете. В этом возрасте птенец уже настойчиво карабкается через лежащую на его пути толстую ветку и одолевает препятствие без помощи матери, которая только зовет его за собой тихим воркованием.
Пух на птенцах такой густой и пестрый, что не понять сразу, где чья голова; глаза прикрыты, коротенькие клювики еле видны. Вырастая, козодой остается таким же короткоклювым, как родился: ростом с кукушку, а клюв, как у ласточки. Но рот огромен. Не рот, а пасть до ушей. И, когда самка, пугая врага, распахивает ее да еще шипит при этом, оторопь берет от неожиданности. И не каждый хищник решится напасть на мирную и безобидную птицу.
Птенцы остаются на месте две-три ночи, реже - дольше. Потом их куда-то уводит мать, и до первого полета они каждый день проводят на новом месте. Оставаясь одни, пуховички то и дело негромко, сипловато попискивают, как звуковые маячки в непроглядной лесной темени. Слышно их шагов за двадцать. Родители, у которых слух тоньше нашего, слышат птенцов еще дальше. Потом голос малышей меняется, и на пятые сутки они то вместе, то по очереди уже не пищат, а тихонько верещат, как озябшие сверчки.
Что еще сказать о козодое? Месту верен. Оно должно быть там, где кустов поменьше, чтобы и самому все вокруг видеть и птенцов не потерять. Летом козодой - лесная птица, а осенью держится ближе к городу, и тогда не над просеками, а над улицами скользит вечерами его острокрылый силуэт. Усаживаясь на дуги уличных светильников, он высматривает в хороводе ночных бабочек добычу на выбор и, вспорхнув на миг, ловит ее без промаха.